– Видите ли, я вот так иногда прикидываю: зачем мы, ну вот вы, Евгений Петрович, да и я тоже, зачем во все это втянулись? Ну, то есть в то, что у нас сейчас принято называть бизнесом, предпринимательством и так далее… И прихожу к выводу, что главным образом от страха остаться на обочине жизни, а проще говоря, подохнуть с голоду под забором. Михайлов – совсем иное дело. Он в броне родился – и с бивнями. Сколько я его 311:110, ему все было нипочем. Зверюга – и только. Как говорится: не стой на дороге, сомнет, но вот броня малость подоржавела, бивни притупились и проклюнулось из самого нутра нечто мягонькое, деликатное, то, что от матушки с батюшкой перекачано в генах. Я больше того скажу вам, Евгений Петрович, В нем сейчас его истинное, натуральное естество наружу пробилось. А могло ведь и не пробиться. Так что же, жалеть бедолагу? Или радоваться за него?
– Любопытно другое, – заметил Вдовкин, которого утренние порции спиртного всегда настраивали на философский лад. – От этого, как вы изволили выразиться, зверюги, оказывается, зависят сотни человеческих судеб, в том числе отчасти и наши с вами. Отсюда забавный вопрос: если в Михайлове пробудился, по вашим словам, человек, то нам, следовательно, по теории равновесия предстоит, напротив, дальнейшее озверение.
– Нехорошо шутите, – надулся Филипп Филиппович и банку с пивом отставил. – За свою особу вам, полагаю, опасаться нечего. Денежками-то вас Михайлов снабдил на десять жизней.
– Денежками – да. Но не в них счастье, профессор.
Опять вам ведь придется приноравливаться к новым обстоятельствам. А я уж, по совести сказать, как-то пригрелся возле Алеши со своей бутылкой. Нынче пахана менять, как новую семью заводить.
Содержательную беседу нарушила Нина Зайцева.
Она уже давно бродила в одиночестве по дому, приглядывалась. При этом старалась казаться незаметной.
Иван всего три дня, как вернулся домой, насупленный и раздраженный, и все три дня она с него пылинки сдувала; а когда собрался на дачу к Михайлову, с воплями билась у его ног, лишь бы не бросил, лишь бы взял с собой. Ваня смилостивился, взял, но предупредил: если как-нибудь она себя неприлично проявит, то больше с ней возиться не будет, а передаст с рук на руки Губину. Нина поверила. Самолюбивый мальчик-несмышленыш, которому запудрить мозги все равно что конфетку съесть, на ее глазах превратился в мужчину, от которого веяло сладким могильным холодом. Он и в постели теперь брал ее как-то настырно, с хриплым смешком, отчего девичье сердечко закатывалось к небесам. Нина лишь уточнила: "Что значит, любимый, проявить себя скромно?" На что Иван коротко ответил: "Не наглей!"
На страшного Губина она уже наткнулась в гостиной во время своей экскурсии по дому. Он сидел в кресле с газетой в руках, и когда она сунулась в дверь, тут же поманил ее пальчиком. Нина подошла цыплячьей походкой, скромно скрестила руки на животе.
– Вынюхиваешь? – спросил Губин. Вот тут с ней чуть не случился малый грех, но привычная в ларечном обществе к побоям, она себя превозмогла.
– Я с Иваном приехала, – сказала она. – Хотите, у него спросите.
Губин несколько секунд внимательно ее разглядывал поверх газеты.
– Это было его ошибкой, – заметил Губин. – Но ее нетрудно поправить.
– Я преданная, – неизвестно для чего призналась Нина. – Я при нем, как собака.
Губин отпустил ее небрежным жестом руки. На веранде, увидев добродушного Филиппа Филипповича и Вдовкина, Нина так обрадовалась, что без разрешения бухнулась на стул, с опозданием сообразив, что, возможно, именно этот ее поступок Иван посчитал бы неприличным.
– Мужчины! – сказала неожиданным басом. – Спасите несчастную девицу, дайте ей тоже пива. Ой, тут все так непривычно, я тут как в лесу.
Вдовкин протянул ей банку, которая была у него захоронена в кармане.
– Давайте у девушки поинтересуемся, – весело обернулся к Филиппу Филипповичу. – Она нас рассудит.
Скажи, красавица, тебе какие мужчины по душе? Крутые, как Михайлов, или вот такие, как мы, застенчивые и незлобивые?
– Я Ваню люблю, Полищука. Он меня сюда и пригласил. Здравствуйте, Филипп Филиппович. Вы меня узнали? Я ведь Ванина невеста.
Ближе к вечеру прорвалась гроза. Эпицентр ее сгустился над дачным поселком, и минут сорок подряд, без устали по дому колотили молнии, но ни разу точно не попали. Зато у двух сосен за оградой верхушки срезало, как лазером.
В гостиной было шумно, чадно, оживленно. Ужин удался на славу. Ваня-ключник запек в духовке гуся и подал его с яблоками и с острой приправой из зеленых слив. Приготовил по рецепту из кулинарной книги Дюма-отца. Деревенская девка Галина, наряженная в расписной сарафан и с белой наколкой на черных волосах, прислуживала за столом с какими-то затейливыми шутками-прибаутками, и даже суровый Филипп Филиппович не удержался от того, чтобы не ущипнуть ее за бочок.
Больше всех радовался застолью Алеша. Ему нравилось, что собралось много народу, все добрые знакомые, и он то и дело к кому-нибудь обращался с радостным возгласом, но не все ему отвечали.
– Мишенька! – окликнул он Губина. – Ты что же мало кушаешь? Положи салатика. Вкусный салатик-то.
Его Настя сама готовила. Правда, Настенька?
Вместо того чтобы отозваться на дружеский привет, Губин как-то чудно нахохлился, что стал совершенно похож на черную сову.
– Эй, Ванюша, – веселился дальше Алеша. – А ты почему не выпьешь водочки? Тебе можно с устатку, ты же взрослый мужчина, правда, Настенька?
Иван ходил с Ниной на дальнюю лесную прогулку, недавно только вернулся, промокший, выпачканный в глине, и, видно, до сих пор не пришел в себя, был в каком-то глубоком оцепенении. Подобно Губину, он ничего не ответил, и это было даже неучтиво, но Алеша ничего не замечал. Вдруг посреди трапезы он решил продемонстрировать гостям, какой он атлет, отодвинулся от стола и начал отжиматься на руках, упираясь в подлокотники кресла. Лицо его мгновенно побагровело, посинело, но он пыжился, тужился, и светлая улыбка едва проскальзывала сквозь набрякшие веки. Кончилось богатырское упражнение плохо. Не внимая Настиным мольбам, где-то на пятом отжиме он потерял равновесие и вместе с креслом обрушился на пол, да так хряснулся головой об паркет, что слышно было, пожалуй, на дальних постах. Губин в одиночку поднял его на руки, как младенца, и смущенно похохатывающего отнес в спальню.